«СЛОВО», 26 мая 2006 года

НА СТАРОЙ ПЛОЩАДИ

Часть восьмая (окончание)


НАКАНУНЕ ВСТРЕЧИ РЕЙГАНА И ГОРБАЧЕВА

Тем временем М.С. Горбачев успешно съездил во Францию, установив первый прямой контакт с президентом Франсуа Миттераном и открыв тем самым целую череду зарубежных визитов, которым суждено было радикально изменить советскую внешнюю политику. На середину ноября 1985 года ожидалась встреча в Женеве «на высшем уровне» с американским президентом Рейганом, а это, пожалуй, было событием поважнее контактов с европейскими лидерами.

Это был первый такой саммит после венской встречи Брежнева с Картером в 1979 году. С тех пор утекло много воды. Сменились и лидеры, и обстановка. После начала афганской войны подобие разрядки перешло в глубокий холод, усугублявшийся рейгановским лозунгом борьбы с «империей зла» и его же программой «звездных войн».

Сейчас, два десятилетия спустя, в США вышло несколько книг о том, как Рейган и Горбачев положили конец холодной войне, причем особая заслуга в этом деле видится авторами в деятельности Рейгана. Думаю, это немалое преувеличение. Дело в том, что, несмотря на две встречи в верхах — сначала в Женеве (в 1985 году), а затем в Рейкьявике (в 1986 году) — и взаимное посещение Вашингтона и Москвы (в 1987—1988 годах), лидерами обоих государств, крупных сдвигов в отношениях тогда не было, и более серьёзный прогресс в области ракетно-ядерного оружия произошёл лишь при Джордже Буше-старшем, т.е. начиная с 1989 года. И вовсе не потому, что тормозил Горбачев. Упирался как раз Рейган, из-за которого, в частности, закончилась ничем встреча в Рейкьявике. Инициативу по части уступчивости проявляли как раз Горбачев и его близкий союзник Э.А. Шеварднадзе, возглавивший МИД еще в 1985 году.

Но эта уступчивость проявилась не сразу. Как свидетельствует сам Горбачев в своих воспоминаниях, при подготовке к Женеве и не намечалось никаких крупных прорывов. В то время это была вполне реалистическая позиция, тем более что личное знакомство происходило впервые. Что касается Рейгана, то не в его интересах было торопиться. В Вашингтоне тогда считали, что груз афганской войны плюс продолжающееся бремя гонки ядерных вооружений в скором времени подорвут Советский Союз и заставят его капитулировать. Так оно в конечном счете и получилось.

Но Горбачев уже тогда, в начале, хотел выглядеть хорошо в глазах Запада, что проявлялось и в мелочах, и в более серьёзных делах.

Например, в связи с поездкой в Женеву была подготовлена специальная программа для Раисы Максимовны, супруги генсека. Горбачев хотел, чтобы она по возможности установила личный контакт с Нэнси Рейган. По этой линии и Международному отделу было поручено помочь организовать в здании Советского представительства в Женеве выставку детского рисунка. Наш референт Виталий Гусенков был придан Раисе Максимовне в помощь, а общее руководство осуществлял Анатолий Черняев. Забегая вперед, скажу, что оба они на этой работе сумели выдвинуться. В начале 1986 года Черняев был повышен до помощника генсека, а Гусенков — до генсековского референта с соответствующим повышением материального и социального статуса. Хотя выставка детского рисунка имела успех, сближения между женами лидеров не получилось. Обе отличались сильными характерами, что мешало им терпеливо выслушивать друг друга.

Но главным препятствием для прогресса в отношениях была, конечно, не неуживчивость высоких супруг. Характерной иллюстрацией может служить кажущаяся на первый взгляд второстепенной история с Красноярской радарной станцией. О ней я впервые узнал из донесений наших представителей в Женеве на переговорах по стратегическому оружию, когда с американской стороны поступил первый протест по поводу строительства этой станции. Поскольку Вашингтон обвинял нас в нарушении Договора по ПРО, на донесении стояла резолюция Горбачева, который потребовал объяснений от соответствующих учреждений. Эта была первая и единственная официальная претензия США к СССР, а затем к России за все время действия договора 1972 года.

По его условиям, стороны не должны были иметь систем стратегической противоракетной обороны, кроме одной, разрешённой нам и расположенной вокруг Москвы. Все остальные радарные станции дальнего предупреждения могли ставиться только по периферии национальной территории и быть обращены вовне. Существовавшие тогда дальние радары прикрывали почти все направления, по которым к нам могли подлететь американские ракеты. Но оставалась довольно большая полоса на севере и северо-востоке, которая не была адекватно прикрыта. По строгим правилам Договора радарную станцию надо было ставить на Крайнем Севере Сибири, скажем, в районе Норильска. Но это намного увеличивало стоимость строительства и эксплуатации станции, и в целях экономии её решили ставить севернее Красноярска, т.е. в глубине нашей территории. К строительству приступили в самом начале 1980-х годов. Американцев, как водится, не предупредили, а они скоро заметили и начали протестовать. Попытки советских представителей урегулировать этот вопрос, сославшись на экономию и отсутствие связи данного радара с противоракетами, не дали результата.

Горбачев оказался в сложном положении. Строительство станции находилось в продвинутой стадии, произведены большие затраты и прекращать строительство не хотелось. Против этого, разумеется, возражал и ВПК. Между тем наличие такого радара ослабляло позицию Горбачева на предстоявших переговорах с Рейганом. Трудно было требовать от США отказа от программы «звездных войн», когда мы сами нарушали Договор по ПРО. Так оно и получилось. Рейган привязался к Красноярской станции и категорически требовал её закрытия и сноса. Без этого, грозил он, никогда не откажется от создания собственной полномасштабной системы ПРО. Его не устраивало ни наше компромиссное предложение о консервации станции, ни обязательство использовать её исключительно в невоенных целях — для слежения за космическими объектами. В конечном счете Горбачев всё же пошел на её уничтожение, но это произошло в 1989 году, т.е. уже при Буше-старшем. История со злополучным радаром затянулась на пять с лишним лет.

Я рассказываю о ней только потому, что во время моего второго приезда в США по делам ООН эта тема постоянно возникала во время доверительных встреч с представителями американской администрации. На этот раз с инициативой таких контактов выступили представители большого бизнеса, в частности Джеймс (Джим) Гиффен, в то время глава частного нью-йоркского банка «Меркатор корпорейшн», занимавшегося торговыми и инвестиционными операциями в Советском Союзе. Юрист по образованию, Гиффен одно время возглавлял крупную металлургическую компанию, но потом сосредоточился на бизнесе с нашей страной и для этого создал свой собственный частный банк.

Уже тогда Гиффен установил тесные контакты не только с советскими внешнеторговыми организациями, но и прямые контакты с Министерством нефтяной промышленности. Он рассчитывал, что с приходом Горбачева возможности для американского нефтяного бизнеса в СССР намного расширятся. Особенно его заинтересовало Тенгизское месторождение у Каспийского моря, которое тогда ещё только разрабатывалось. Впоследствии, после распада Советского Союза, он организовал покупку Тенгиза крупнейшей американской компанией «ЭКСОН-МОБИЛ» у Казахстана и стал личным советником президента Нурсултана Назарбаева по внешнеэкономическим делам.

Но в 1985 году Гиффен ещё только был в начале этого пути. Дело было в октябре. Через месяц он собирался с делегацией политиков и бизнесменов в Москву, рассчитывал там на мою поддержку и поэтому всячески старался мне содействовать. В частности, в какой-то момент он сообщил, что со мной хочет встретиться бывший президент США Ричард Никсон и что, если я поеду в Вашингтон, то возможна также встреча с Джеком Мэтлоком, специальным помощником президента Рейгана по делам Советского Союза. Хотя никто мне в Москве не поручал с ними контактировать, не воспользоваться такой возможностью мне казалось неправильно.

РИЧАРД НИКСОН И ДЖЕК МЭТЛОК

Офис бывшего президента располагался в нижней части Манхэттена недалеко от Уолл-стрита в небоскребе старой постройки, должно быть,1920-х годов. Помещение было довольно скромным и старомодным, не идя ни в какое сравнение с шикарной обстановкой штаб-квартиры бизнесмена и банкира Гиффена. Было заметно, что Никсон не отличается личным богатством. Сам он достиг в то время почтенного возраста в 73 года, но был достаточно бодр и подвижен. Я его раньше лицезрел в натуре четырежды: трижды в 1959 году во время его визита в качестве вице-президента в Москву — на знаменитом диспуте с Никитой Хрущевым в кухонном павильоне американской выставки в Сокольниках, во время прогулки на катерах вместе с Хрущевым по Москве-реке и на пресс-конференции в резиденции американского посла, где я в числе других журналистов задал ему какой-то вопрос, и ещё раз в 1974 году на приеме в Кремле, где он общался с Л. Брежневым после очередной встречи в  верхах, и буквально за месяц до его вынужденной отставки. Хотя с тех пор прошло немало лет, внешне он мало изменился, седины в густых ещё волосах было немного, только лицо стало желтовато-пергаментным. Говорил он быстро, четко, не делая пауз на обдумывание.

— Мне приходится часто встречаться с президентом Рейганом, — начал он безо всяких вступлений, — он любит расспрашивать меня о России и ваших прежних лидерах. Он активно готовится к встрече с мистером Горбачевым и очень хотел бы, чтобы она была успешной.

— Всё зависит от того, что считать успехом, — заметил я. — Какие он задачи перед собой ставит? У Вас в этом деле большой опыт.

— Да, я всегда считал, что помощники обо всём должны договориться заранее, тогда успех почти гарантирован. Например, мы с Брежневым прежде, чем встретиться, вели переговоры несколько лет и через Генри Киссинджера, и через других дипломатов. Торговались до последней минуты. Зато мы смогли начать разрядку, подписать договоры, которые действуют и поныне. Это результат, которым я могу гордиться. А ведь меня когда-то считали чуть ли не главным ненавистником коммунизма в Америке.

Это была святая правда. Помню, как наши политики приходили в ужас при одном упоминании о Никсоне. Это при нём отчаянно бомбили Вьетнам, открыли «второй фронт» против СССР, установив доверительные отношения с Мао Цзэдуном. Но он же и покончил с вьетнамской войной, его же подпись стоит под договорами ОСВ-1 и по ПРО. Это был гибкий стратег, правда, попавшийся на мелкой афере Уотергейта.

— Меня беспокоит, — продолжал он, что Женева состоится без должной подготовки, а это грозит крупным провалом. От такого шока отношения могут замёрзнуть на долгие годы. Президент Рейган этого не хочет, но он не знает, чего ему ждать от Горбачева.

— Ну, — рассмеялся я, — Горбачев тоже не хочет провала. Даже если лидеры просто познакомятся и примут совместное коммюнике, это произведёт в мире хорошее впечатление.

— Этого мало, — нетерпеливо перебил меня Никсон. — Нужно нечто большее. Надо сделать шаг вперед. Возьмите Договор по ПРО. Когда мы его подписывали в Москве, это был очень хороший документ. Но с тех пор прошло больше десяти лет. Военная технология сделала большой скачок вперед. Президент Рейган принял это как факт и декларировал «Стратегическую оборонную инициативу» (СОИ). Она отражает реальности современной техники, и нельзя требовать, чтобы США от неё отказались. Но Рейган не хочет раньше времени хоронить Договор по ПРО. Весь секрет в том, как их совместить.

Я возразил, что создание в США системы ПРО только подстегнёт гонку вооружений, поскольку Советскому Союзу придётся искать адекватный ответ. Самое простое, самое дешёвое и самое эффективное — ещё больше усилить наш наступательный ракетный потенциал. Все равно СОИ не даст полной защиты от наших ракет.

Никсон сказал, что, по мнению американских военных, русские тоже тайно приступили к работам по созданию своей ПРО. Об этом, как они считают, говорит строительство новой радарной станции в Сибири. Если это так, то США могли бы даже поделиться с Россией противоракетными технологиями. Тогда речь пошла бы не о ядерном соперничестве, а о сотрудничестве. Это было бы большим шагом вперед.

— Но до сих пор, — добавил Никсон, — эти вопросы с вашими людьми не обсуждаются, хотя до Женевы осталось меньше месяца.

Я ответил, что если американская сторона поднимет этот вопрос на встрече в верхах в порядке сюрприза, то из этого, конечно, ничего хорошего не получится. Горбачев к СОИ относится отрицательно, а предложение поделиться технологией без специального разговора между экспертами только вызовет подозрения.

Мы ещё поговорили, но всё, что Никсон хотел, он сказал. Пора была расставаться.

В тот же день я вылетел в Вашингтон для встречи с Джеком Мэтлоком. Это был карьерный дипломат, начавший свою работу в госдепартаменте ещё в 1956 году. Три срока прослужил в посольстве в Москве и неплохо знал нашу страну. До назначения в Национальный совет безопасности (т.е. в аппарат Белого дома) в качестве специального помощника президента по делам СССР он успел два с лишним года поработать послом в Праге. Помощником президента он работал с 1983 года и в этом качестве как-то приезжал в Москву и заходил на беседу к В. Загладину, где мы впервые познакомились. Через два года после нашей новой встречи в Вашингтоне ему предстояло стать послом в Москве, где он оставался практически до распада Советского Союза. Но тогда мы об этом знать не могли.

Мэтлок сказал, что нам лучше всего встретиться за пределами Белого дома (точнее, примыкающего бывшего здания госдепартамента, где находился его кабинет), причём вечером после окончания официального рабочего дня. Он подхватил меня на близлежащем перекрестке и некоторое время возил по городу, прежде чем предложить ужин в одном из ресторанов Джорджтауна. Не знаю, чем было вызвано это подобие конспирации. Мэтлок был приятный, располагающий к себе человек, с которым мы беспрерывно проговорили несколько часов, сидя в машине, а потом в ресторане.

С самого начала он сказал, что принимает участие в подготовке женевской встречи и, возможно, будет на ней присутствовать. Он практически повторил слова Никсона о заинтересованности Рейгана в успешной встрече с Горбачевым, но в отличие от Никсона не выражал недовольства ходом её подготовки. Тем не менее он признал, что обстановка вокруг Женевы складывается сложная, на президента оказывают сильное давление Пентагон и ЦРУ. Они особенно насторожены по поводу уступок, на которые Рейган может пойти, если вдруг поддастся «шарму Горбачева».

Меня же больше всего интриговало, является ли идея совмещения Договора по ПРО с СОИ личной инициативой Никсона или же предложением, получившим одобрение Рейгана. Мэтлок подтвердил, что Рейган воспринял эту идею как свою и что он будет с ней выступать в Женеве.

— Вы, конечно, понимаете, — сказал я, — что такая постановка вопроса не встретит согласия Горбачева и что поэтому женевская встреча не даст полезного результата.

— Идея Рейгана в том, — возразил Мэтлок, — что без СОИ не может начаться радикальное сокращение стратегических вооружений. Это принципиальная позиция наших военных, и не думаю, что президент от неё отойдет.

— Но без детальных переговоров экспертов, — заметил я, — дело не сдвинется с мертвой точки. Предложите хотя бы провести переговоры по этим вопросам, тогда Женева даст хоть какой-то прогресс в отношениях.

— Так далеко мы ещё не смотрим, — как бы подвел итог Мэтлок. — Для нас будет прогресс, если лидеры договорятся о двух-трех новых встречах, по одной до конца второго срока президентства Рейгана.

В тот же вечер я улетел обратно в Нью-Йорк, а ещё через пару дней в Москву. Вернувшись на работу, я первым долгом доложил о своих встречах Вадиму Загладину. Тот сказал, что всё это очень интересно, но, чтобы избежать «испорченного телефона», мне надо лично пойти к помощнику генсека А.М. Александрову-Агентову и рассказать ему, как было дело. Тут Вадим снова проявил недюжинную осторожность. Поскольку генсек его с собой в Женеву не брал, то безопаснее всего было «не высовываться». Но Загладин знал цену моей информации и, как хороший чиновник, не хотел, чтобы она пропадала даром.

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЙ АККОРД

Александр Михайлович меня внимательно выслушал и предложил сказанное изложить в докладной записке генсеку. Что и было сделано в тот же день и вручено Александрову. Никакой реакции ни из аппарата генсека, ни косвенно, через Загладина не последовало. Я не удивлялся и продолжал работать.

Встреча в верхах состоялась, наша официальная оценка её была положительной, и я был доволен, считая, что посильную лепту все же внёс.

Но где-то в декабре, читая шифровки из США, я с удивлением увидел донесение А. Добрынина, касающееся моей персоны. Посол жаловался — практически в Политбюро — что я, во-первых, вел якобы несанкционированные переговоры с лидерами Всемирного еврейского конгресса, которые противоречили утверждённой свыше линии советского посольства. Во-вторых, я, будучи в США, вел несанкционированные переговоры с чиновником из Белого дома, не ставя об этом в известность посольство. Со стороны посла жаловаться на действия сотрудника ЦК поверху было необычной практикой. Такого рода межведомственные претензии нормально регулировались на более низком уровне. На моё обращение к Вадиму Загладину тот ответил, чтобы я не придавал большого значения доносу Добрынина, который славился своей болезненной ревностью.

В этом свойстве высокопоставленного дипломата я убедился, ещё работая в ООН. Тогда я регулярно встречался с мультимиллионером А. Гарриманом, каждый раз имея на то поручение из Москвы. Поскольку поручения шли через наше нью-йоркское представительство при ООН, эти встречи не были в компетенции посольства. Добрынину стало об этом известно, и он решил донести на меня резиденту КГБ в Нью-Йорке Б. Соломатину. Встретив его в здании ООН, он спросил: «А Вам известно, что Меньшиков встречается с Гарриманом?». На что Борис ответил кратко: «известно» — и об этом разговоре сообщил мне, добавив: «Будь осторожен, это опасный человек». И вот эта низменная склонность посла вновь проявлялась.

Все же я послушался Загладина и не стал искать защиты у Б.Н. Пономарева. Но дело на этом не закончилось. Меня вызвал Анатолий Черняев и стал расспрашивать о еврейской части претензий Добрынина. Выслушав мои объяснения, сказал в сердцах: «Напрасно ты ввязался в эти еврейские дела». На моё недоумение Анатолий объяснил, что своей реляцией Горбачеву я будто бы сильно навредил Арбатову, который долгое время информировал наше руководство, что именно американские еврейские круги якобы возражали против прямой эмиграции в Израиль через Румынию, т.к. хотели, чтобы побольше советских евреев направлялось именно в США. Напомним, что это было время, когда из СССР практически прекратилась эмиграция евреев, и десятки тысяч отказников со сломанными судьбами тщетно ждали решения своей судьбы. А донесения в арбатовском духе только усугубляли их трагедию.

Я, разумеется, не знал о том, что именно Арбатов сообщает наверх. Но даже если бы знал, то все равно доложил бы Загладину и Горбачеву об истинной позиции Бронфмана и не пошёл бы на фальсификацию. Но почему донос Добрынина пришелся только на декабрь, хотя моя встреча с Бронфманом была в сентябре? Ответ мог быть только один. Арбатов узнал о моей записке поздно, и понадобилось время, чтобы настроить соответствующим образом Добрынина. А настраивать его было совсем несложно, потому что он и сам, по-видимому, докладывал в Москву неверную информацию.

Что касается недовольства посла моей встречей с Мэтлоком, то его можно легко понять. В своих мемуарах Добрынин пишет, что в октябре Горбачев высказывал ему и другим своё раздражение плохой подготовкой к женевской встрече и даже потребовал вызвать в Москву госсекретаря Шульца для выяснения американской позиции. Переговоры Горбачева с Шульцем состоялись 4—5 ноября. К тому времени Горбачев уже знал из моей записки (через Александрова), в чём суть американских предложений по СОИ, с которыми Рейган приедет в Женеву. Поэтому он вовсе не случайно посвятил в разговоре с Шульцем большое внимание критике этой программы, стараясь выяснить у госсекретаря детали. Добрынин считал, что Горбачев «переигрывал», уделяя столь большое внимание этой программе. Но ни он, ни Шеварднадзе, участвовавшие в разговоре с Шульцем, в отличие от Горбачева, видимо, не знали, какое значение Рейган придаст этому вопросу в Женеве. Можно было понять Горбачева, видевшего, что МИД и посольство плохо «ловят мышей». А когда позже Добрынина ознакомили с моей запиской, он решил отомстить, включив в свой донос и мои сентябрьские переговоры с Бронфманом.

Весьма противоречиво излагает Добрынин и вопрос о достигнутой в Женеве договорённости о последующих встречах Горбачева и Рейгана. В одном месте он пишет: «Это был один из редких случаев, когда сработал конфиденциальный канал: Рейган заранее дал знать Горбачеву о возможности такой договоренности». В другом месте он же пишет, что по возвращении из Москвы (т.е. между 6 и 15 ноября) Шульц сообщил ему о намерении Рейгана провести ещё две встречи с Горбачевым, о чём посол доложил в Москву. Но это ведь был уже вполне официальный канал, а отнюдь не конфиденциальный.

Скорее всего, дело было так. Получив от меня сообщение Мэтлока о намерении Рейгана поставить в Женеве вопрос о новых встречах, Горбачев потребовал, чтобы посол подтвердил в Вашингтоне, есть ли такое намерение. Тогда-то информация, полученная по конфиденциальному каналу, была продублирована по обычному, официальному. Добрынин каким-то образом узнал, кто был носителем второго канала, и решил свести с ним счеты.

Почему же ни Загладин, ни Пономарев, прекрасно зная, что я честно выполнял сложные поручения, не взяли меня под защиту? Думаю, это отчасти связано с последующей карьерой Добрынина. Дело в том, что Горбачева в отличие от его предшественников сильно раздражал Б.Н. Пономарев, один из немногих остававшихся на посту представителей «старой гвардии». Дни его, как секретаря ЦК и кандидата в члены Политбюро, при новом генсеке были сочтены. Искали замену, и кто-то подал идею назначить вместо него Добрынина. Было ясно, что Анатолий Федорович не имеет ни вкуса к работе с иностранными компартиями, ни необходимого для этого опыта. С точки зрения Горбачева, это было даже хорошо, т.к. в его перспективном плане «нового мышления» международное коммунистическое движение было обречено на вымирание. Если бы он мыслил иначе, то выдвинул бы на замену Пономарева Вадима Загладина, как главного специалиста по компартиям.

Конечно, в декабре, когда решалась моя аппаратная судьба, о предстоящем назначении Добрынина знали немногие. Но многоопытный Пономарев и, конечно, Загладин, об этом пронюхали. «Связываться» с новым боссом у них не было никакого желания.

Тем более, что и другая быстро растущая сила — А.Н. Яковлев — была против меня. После моего увольнения я позвонил ему и попросил дать дружеский совет: что мне делать?

— Так у нас все устроено, — ответил он своим вкрадчивым сладким голосом. — Когда меня Суслов снимал с зав. отдела, то не дали даже долежать в больнице.

Это мне напомнило Сталина, к которому пришел жаловаться Отто Вильгельмович Куусинен, что у него сына посадили.

— Что ты, — развёл руками Сталин, — у меня у самого вся семья сидит.

Тем самым Яковлев дал понять, что от него ждать помощи не приходится. От людей перестройки и нового мышления мне искать поддержки было бессмысленно.

ПОСТСКРИПТУМ

Возвращаясь мысленно к тому времени, скажу, что нисколько не жалею о годах, проведённых на Старой площади. Хотя обстановка там была интрижная и временами неприятная, работа эта дала мне неоценимую возможность заглянуть изнутри в верхние эшелоны партийного руководства. Во многом механизм централизованной власти, созданный при Сталине с последующими модификациями, был довольно эффективным, пока в него на самый верх не проникли сознательные разрушители, долгое время делавшие карьеру внутри партии и таившиеся в её порах, как двурушники, скрывая свои истинные взгляды и намерения. Зная работников нашего и других отделов, думаю, что в тогдашнем ЦК таких перевёртышей было все же меньшинство. Большинство были честные и преданные социализму работники, квалифицированные специалисты. Иначе не пришлось бы их Ельцину и Горбачеву так поспешно разгонять в августовские дни 1991 года. Были среди них и сугубые прагматики и даже циники, но, интересно, что практически никто из них не преуспел при новом режиме.

Слабость этого аппарата была в том, что это была всё же бюрократическая структура, привыкшая выполнять приказы сверху и не обладавшая самостоятельной силой. Когда ей приказывали работать на созидание, она неплохо работала. При Горбачеве ей давали приказы на саморазрушение, и она довольно успешно подчинялась, не всегда понимая, что происходит. К середине 1991 года большинство, наконец, поняло, но было уже поздно. Когда после августа ей приказали разойтись, она, так же не сопротивляясь, как привыкла подчиняться, разошлась.

Другая слабость партийно-аппаратной структуры состояла в том, что, будучи во многом высшей властью в стране, она формально-юридически не имела государственного, конституционного статуса и потому могла властвовать лишь постольку, поскольку ей подчинялось легитимное государство: — армия, полиция, разведка, прочие госучреждения в центре, республиках и регионах. В августе 1991 года ЦК и другие парторганы были разогнаны по приказу президента Российской Федерации и Моссовета с санкции союзного президента Горбачева при нейтралитете КГБ и армии.

Работая в ЦК, я время от времени ощущал эти слабости организации, сталкиваясь с МИДом, КГБ и другими государственными учреждениями. Но я тогда не мог себе представить, что государство выйдет из подчинения и покончит с доминированием партийной власти. Но всё это случилось уже после того, как я покинул Старую площадь и работал в далекой Праге.